Не давай мне отдыха, никогда не прощай меня. Преследуй меня неотступно, меня - во мне. Не позволяй мне спать, спуску мне не давай. Тогда завоюю царство свое, тогда появлюсь на свет. Не слушай меня, как слушают легкую музыку; ни ласки, ни кротости - не надо; высекай меня, словно искру кремень; надежды лиши. Сохрани человеческую любовь, улыбку. Дай их мне. Приди ко мне - с яростью в ледяных глазах. Закричи. Забей мне глотку песком, разорви мои губы. Пусть при свете солнца не узнаю тебя, но я знаю: ты глаз не прячешь ни от людей, ни от солнца. Истерзай.
И я прошу... прошу о том, о чем не просит никто: вонзи иглы до самых костей. Сорви с меня это лицо; заставь выкрикнуть имя подлинное мое.
Я люблю твои брови, твои волосы, я сражаюсь за тебя в ослепительно белых коридорах, где плещут фонтаны света, я оспариваю тебя у любого имени, осторожно счищаю его с тебя, как корку со шрама, я осыпаю твои волосы пеплом от молний и лентами, спящими в дожде. Я не хочу, чтобы ты имела какую-ниюудь форму, была именно тем,что нечинается после твоей руки, подумай о воде, или о львах, что растворяются в сиропе басен, или о жестах - этой архитектуре из ничего, зажигающей свои огни в самой середине встречи. Каждое утро - это школьная доска, на которой я выдумываю тебя, рисую тебя, тут же готовый стереть: ты не такая, не с этими гладкими волосами, не с этой улыбкой. Я ищу твою сумму, ищу край бокала, в котором вино, и луна, и зерцало, ищу ту линию, что заставляет мужчину дрожать в галерее музея.
А ещё я люблю тебя, а на улице идёт дождь и время.
Под сводами вечера каждая птаха - острие воспоминания. Порой поражает: пламя времени возвращается к нам; возвращается бестелесное, возвращается беспричинное,
А красота - столь недолгая в жестоком порыве любви - охраняет нас отзвуком ночи.
Руки безвольно падают, в сердце - неразбериха, и еще -
запах пыли:
розы пыльца,
пыль дороги?...
Полет - выше взмаха крыла. Без ложной скромности: то, что осталось, Было создано в одиночестве и отваевано у тьмы - Ветка в руке,
Напрасно думать, что я могу дать тебе все: любовь и счастье, поездки, музыку, игрушки. О да, конечно: я все свое тебе отдаю, но только моего — тебе мало, как и мне мало только твоего. Итак: мы никогда не станем супружеской парой, ибо мы понимаем, что только в арифметике один плюс один дают в результате два.
И вот еще листок, на нем написано:
Ты всегда была моим зеркалом, то есть я хочу сказать: чтобы увидеть себя, я должен был смотреться в тебя.
И еще листок:
Мы медлим разлюбить, машина медленно идет назад, тела медлят выскользнуть из простыней и из объятий,
но каждый из нас утром, глядя в зеркало, смотрит лишь на себя самого и не глядит вокруг, и не замечает наготы другого, и я не люблю тебя — любимая.
В постели, к бесконечности открытой, я раскрывал тебя среди рыданий твоих и дрожи тела, но заранее любое сострадание забыто; я был гончар, из глины, мной добытой, я медленно лепил обряд желанья; вода, трава и солнце — в ожиданьи, когда предстанет миру Афродита. А ты в моих руках была клубком, и время пряжу размотает скоро — нам временных не преступить границ. Не знаю, что ты видела в моем лице, но я был зеркалом, в котором поет змея средь горных трав и птиц.
Под одной и той же крышею спят придворные, клевер и луна. Басё
Всё, что я бы в тебе любил, это так немного по сути,
но по сути - это и есть всё
бредущая мимо собака, холм, берег реки, ежедневная суета, всякие пустяки, волосы, отливающие пшеницею золотой, тела твоего запах, что повсюду со мной, всё, что ты говоришь в течение дня, - в мою защиту и против меня,
это всё - так немного, но ведь я и любил всё это потому, что люблю тебя.
Пусть ты будешь смотреть мимо меня, пусть ты будешь любить меня ночью, ненавидя меня по утрам, пусть ты вскрикнешь, мне отдаваясь, и крик твой услышат на улице,
и пусть наслаждения, которым мы предадимся, станут знаком нашей свободы.
Останься во мне, если тебе дороги твоё лицо и волосы твои. Ведь ты не знаешь: море, назад отхлынув, затопит тебя. Каждое впечатленье, каждое лицо оставляют на твоём лице след, каждое имя падает на имя твоё, словно подстреленная орлица. Ты - добыча Сены, как же тебя спасти, если женщины Пикассо ласками убивают тебя?! Просыпаясь, я думаю о тебе, ты - всякий раз другая, я хочу отыскать твоё лицо, ищу его на портретах, ищу тебя такой, какой ты была дождливой ночью у меня на руках. Нет, ты не позволишь себя уничтожить, ты не сдашься! Я веду сражение, я - дерево, но ведь ты - птица, и что я смогу сделать, если поднявшийся ветер, - уносящий песню твою, - унесёт и тебя?!
Если должен жить без тебя - пусть всё станет нелепым и неприятным, суп холодным, ботинки дырявыми, или пусть на средине жизни возникнет сухая ветка чахотки, пусть прокричат мне имя искалеченное твоё, пусть пальцы мои судорогой навеки сведёт, и ничего не принесёт мне покоя. Нет, это не научит меня любить тебя больше, но, оказавшись за дверью счастья, я осознаю, что это значит: ты - рядом. Да, наверное, я осознаю это, но нет: пусть притолоку дверную покроет иней, пусть, стоящий в подъезде, я пойму, что это значит: свет в столовой, белые скатерти, хрусткий аромат белого хлеба.
Я так далёк от тебя, как один глаз от другого, но, может быть, эта разлука рождает новое зрение наше.
Да, я знаю: тебя не будет. Тебя не будет ни на улице, ни в ночном электрическом шорохе фонарей, ни в выраженьи лица, когда читаешь меню, ни в улыбке, смягчающей вагонную тесноту подземки, ни в книгах, данных тобой, ни в "до завтра".
Тебя не будет ни в моих сновиденьях, ни в моих - непривычных тебе - испанских словах, ни в номере телефона, и в цвете перчаток - тебя не будет. Любимая, я буду сердиться - не из-за тебя, буду покупать конфеты - но не для тебя, буду ждать на углу - но не ты придёшь, буду произносить слова, какие только придут на ум, буду съедать то, что принесёт официант, и буду видеть сны, какие будут мне сниться, но я знаю: тебя не будет - ни здесь, во мне, в камере-одиночке, где я ещё удерживаю тебя, ни там, в мотке мостов и улиц. Тебя не будет - нигде, нисколько, ты не станешь даже воспоминаньем, я буду думать о тебе - но думать о тебе: лишь тщетно пытаться вспомнить тебя.
Этой ночью я искал твои губы в чужих губах и почти поверил в то, что отыскал тебя, ибо, слепец, я знаю: то, что влечёт меня к женщине, - это река; но какая тоска - добраться до берега сновидения и понять: наслаждение - жалкий раб, получивший фальшивую монету.
Забытая, любимая, - как я желал бы воскресить то страданье в Буэнос-Айресе, ту безнадёжную надежду. Если бы вновь полюбить тебя в доме моём - открытом в сторону порта, если бы вновь встретить тебя утром в кафе, - и чтоб ничего-ничего ещё не случилось. Чтобы не надо было ни о чём забывать, рук твоих не вычёркивать из памяти, и пусть одно остаётся - окно в беззвёздное небо.
Вчера я получил письмо - негаданно-нежданно. "Не выразить, как мне невыносимо быть одной. Невыносимо - до слёз, ведь мы друг друга любим, но ныне
любовь опередила нас и нежными руками отсутствие скрывает наше". Исписан весь листок. И вот - конец. Любовь моя ушедшая, я должен написать тебе, я отвечаю: Буэнос-Айрес, четвёртое, ноябрь, год тыща девятьсот пятидесятый. Четвёртое, и пленницей календаря - луна. Нам так немного было нужно, чтобы были вместе: уверенный шаг дня, прямая линия цветка, определённость встречи. Да, вот и всё, что было нужно. Легла монета решкой, ковёр - изнанкой. ( Никто не виноват, что я живу, что так так живу...)
Стихи из карманов - в свободную минуту в кафе, в ночном самолёте, в бессчётных гостиницах. (В скольких я останавливался?, на скольких станциях и аэропортах сидел в вечном ожида - нии: повезёт или нет с билетами?) Менее всего я хотел бы, чтобы получилось нечто автобиографическое и антологическое: две головы Аидова пса лают с пишущей машинки, на которой пе- репечатываю рождённые свободными стихи. (Но у Цербера - три головы, третья - она рычит с пеной злобы у рта - это скромность, мерзопакостная тварь, каковая не существует сама по себе, но вынуждена существовать, будучи выдуманной другими.) Мало-помалу я всё же пишу эту треклятую книгу, навожу порядок, отбираю, меняю местами, к такой-то маме. Мне даже начинает всё это нравиться - по край - ней мере, в скромности меня не упрекнут. (Слышу рычание Цербера, его три пасти вот - вот укусят. Бросаю ему сухарики - тексты танго.)
Эта нежность, и эти свободные руки - кому подать их? Столько винограда - зеленого для лисы; и жадным призывом дверь настежь раскрыта - для никого.
Мы напекли хлеба - белейшего хлеба для уже мертвых ртов, налили чаю - холодного от рассветного ветра. Взяв инструменты, стали играть для слепого гнева теней и забытых шляп. Мы уселись за бесполезно накрытый стол и в полночь, стыдящуюся себя, выпили пунша.
Я сорвал цветок, чтобы хоть на мгновение тебя ощутить в своей руке, выпил бутылочку "божоле", чтобы заглянуть в колодец, где неуклюже пляшет медведица-луна, и вот - вернулся домой, и в золотистом полумраке снимаю с себя словно пиджак, кожу и слишком хорошо знаю, как одинок буду посреди этого - самого многолюдного в мире - города.
Ты простишь меня за эти хныканья, когда узнаешь: здесь холодно, капли дождя падают в чашку с кофе и сырость на плесневелых лапках расползается повсюду.
Простишь меня, тем более что знаешь: я думаю о тебе - постоянно, я - словно заведенная игрушка, словно озноб лихорадки или юродивый, что гладит пойманную голубку и ощущает, как нежно сплетаются вместе пальцы и перья.
Я верю: ты ощущаешь, что я ощущаю твое присутствие, ты сорвала, наверное, тот же самый цветок, что и я, и сейчас ты вернулась домой, да, это так, и мы уже не одиноки, мы уже - единая пушинка, единый лепесток. Париж, 1951-1952
Не давай мне отдыха, никогда не прощай меня.
Преследуй меня неотступно, меня - во мне.
Не позволяй мне спать, спуску мне не давай.
Тогда завоюю царство свое,
тогда появлюсь на свет.
Не слушай меня, как слушают легкую музыку;
ни ласки, ни кротости - не надо;
высекай меня, словно искру кремень; надежды лиши.
Сохрани человеческую любовь, улыбку. Дай их мне.
Приди ко мне - с яростью в ледяных глазах.
Закричи. Забей мне глотку песком, разорви мои губы.
Пусть при свете солнца не узнаю тебя,
но я знаю: ты глаз не прячешь ни от людей, ни от солнца.
Истерзай.
И я прошу...
прошу о том, о чем не просит никто: вонзи
иглы до самых костей. Сорви с меня это лицо;
заставь выкрикнуть имя подлинное мое.
в ослепительно белых коридорах, где плещут
фонтаны света,
я оспариваю тебя у любого имени, осторожно счищаю его
с тебя, как корку со шрама,
я осыпаю твои волосы пеплом от молний и лентами,
спящими в дожде.
Я не хочу, чтобы ты имела какую-ниюудь форму, была
именно тем,что нечинается после твоей руки,
подумай о воде, или о львах,
что растворяются в сиропе басен,
или о жестах - этой архитектуре из ничего,
зажигающей свои огни в самой середине встречи.
Каждое утро - это школьная доска, на которой
я выдумываю тебя, рисую тебя,
тут же готовый стереть: ты не такая, не с этими
гладкими волосами, не с этой улыбкой.
Я ищу твою сумму, ищу край бокала,
в котором вино, и луна, и зерцало,
ищу ту линию, что заставляет мужчину
дрожать в галерее музея.
А ещё я люблю тебя, а на улице идёт дождь и время.
Под сводами вечера каждая птаха -
острие воспоминания.
Порой поражает: пламя времени возвращается к нам;
возвращается бестелесное,
возвращается беспричинное,
А красота - столь недолгая в жестоком порыве любви -
охраняет нас отзвуком ночи.
Руки безвольно падают,
в сердце - неразбериха,
и еще -
запах пыли:
розы пыльца,
пыль дороги?...
Полет - выше взмаха крыла.
Без ложной скромности: то, что осталось,
Было создано в одиночестве и отваевано у тьмы -
Ветка в руке,
на щеке
от слез беспричинный след,
жизнь человека и лампа, льющая свет.
Напрасно думать,
что я могу дать тебе все: любовь и счастье,
поездки, музыку, игрушки.
О да, конечно:
я все свое тебе отдаю,
но только моего — тебе мало,
как и мне мало
только твоего.
Итак: мы никогда не станем
супружеской парой,
ибо мы понимаем,
что только в арифметике
один плюс один дают в результате два.
И вот еще листок,
на нем написано:
Ты всегда была моим зеркалом, то есть я хочу сказать:
чтобы увидеть себя, я должен был смотреться в тебя.
И еще листок:
Мы медлим разлюбить,
машина медленно идет назад,
тела медлят выскользнуть
из простыней и из объятий,
но каждый из нас утром, глядя в зеркало,
смотрит лишь на себя самого
и не глядит вокруг,
и не замечает наготы другого,
и я не люблю тебя —
любимая.
В постели, к бесконечности открытой,
я раскрывал тебя среди рыданий
твоих и дрожи тела, но заранее
любое сострадание забыто;
я был гончар, из глины, мной добытой,
я медленно лепил обряд желанья;
вода, трава и солнце — в ожиданьи,
когда предстанет миру Афродита.
А ты в моих руках была клубком,
и время пряжу размотает скоро —
нам временных не преступить границ.
Не знаю, что ты видела в моем
лице, но я был зеркалом, в котором
поет змея средь горных трав и птиц.
Под одной и той же крышею
спят придворные,
клевер и луна.
Басё
Любовь - ракушка, остаются в ней
воспоминанья: образы и звуки;
они всего реальнее - в разлуке:
вдали от моря - моря шум слышней.
Цветок от холода осенних дней
заламывает с болью листья-руки
и оживает в радости и в муке
под солнцем - каждой клеткою своей.
Прекраснейшая статуя, - одна,
всегда одна, и никогда в унынье
(будь гордым ты, но ей не прекословь).
из камня и мечты сотворена,
из - ничего, но подлинна доныне,
белее белой лилии - любовь.
(современное стихотворение)
Всё, что я бы в тебе любил,
это так немного по сути,
но по сути - это и есть всё
бредущая мимо собака, холм, берег реки,
ежедневная суета, всякие пустяки,
волосы, отливающие пшеницею золотой,
тела твоего запах, что повсюду со мной,
всё, что ты говоришь в течение дня, -
в мою защиту и против меня,
это всё - так немного,
но ведь я и любил всё это потому, что люблю
тебя.
Пусть ты будешь смотреть мимо меня,
пусть ты будешь любить меня ночью,
ненавидя меня по утрам,
пусть ты вскрикнешь, мне отдаваясь,
и крик твой услышат на улице,
и пусть наслаждения, которым мы предадимся,
станут знаком нашей свободы.
Останься во мне,
если тебе дороги твоё лицо и волосы твои.
Ведь ты не знаешь: море,
назад отхлынув, затопит тебя.
Каждое впечатленье, каждое лицо оставляют на твоём лице след,
каждое имя
падает на имя твоё, словно подстреленная орлица.
Ты - добыча Сены, как же тебя спасти,
если женщины Пикассо ласками убивают тебя?!
Просыпаясь, я думаю о тебе, ты - всякий раз другая,
я хочу отыскать твоё лицо,
ищу его на портретах,
ищу тебя такой, какой ты была
дождливой ночью у меня на руках.
Нет, ты не позволишь себя уничтожить,
ты не сдашься!
Я веду сражение, я - дерево,
но ведь ты - птица,
и что я смогу сделать, если поднявшийся ветер, -
уносящий песню твою, -
унесёт и тебя?!
Если должен жить без тебя - пусть всё станет
нелепым и неприятным,
суп холодным, ботинки дырявыми, или пусть
на средине жизни
возникнет сухая ветка чахотки, пусть прокричат мне
имя искалеченное твоё, пусть пальцы мои
судорогой навеки сведёт, и ничего не принесёт
мне покоя.
Нет, это не научит меня любить тебя больше,
но, оказавшись за дверью счастья,
я осознаю, что это значит: ты - рядом.
Да, наверное, я осознаю это, но нет:
пусть притолоку дверную покроет иней,
пусть, стоящий в подъезде, я пойму,
что это значит: свет в столовой, белые скатерти,
хрусткий аромат белого хлеба.
Я так далёк от тебя,
как один глаз от другого,
но, может быть, эта разлука
рождает новое зрение наше.
Да, я знаю: тебя не будет.
Тебя не будет ни на улице, ни в ночном
электрическом шорохе
фонарей, ни в выраженьи лица,
когда читаешь меню, ни в улыбке,
смягчающей вагонную тесноту подземки,
ни в книгах, данных тобой, ни в "до завтра".
Тебя не будет ни в моих сновиденьях,
ни в моих - непривычных тебе - испанских словах,
ни в номере телефона,
и в цвете перчаток - тебя не будет.
Любимая, я буду сердиться - не из-за тебя,
буду покупать конфеты - но не для тебя,
буду ждать на углу - но не ты придёшь,
буду произносить слова, какие только придут на ум,
буду съедать то, что принесёт официант,
и буду видеть сны, какие будут мне сниться,
но я знаю: тебя не будет -
ни здесь, во мне, в камере-одиночке, где я ещё
удерживаю тебя,
ни там, в мотке мостов и улиц.
Тебя не будет - нигде, нисколько, ты не станешь
даже воспоминаньем,
я буду думать о тебе -
но думать о тебе: лишь тщетно пытаться
вспомнить тебя.
Этой ночью я искал твои губы в чужих губах
и почти поверил в то, что отыскал тебя,
ибо, слепец, я знаю: то, что влечёт меня
к женщине, - это река;
но какая тоска - добраться до берега сновидения
и понять: наслаждение - жалкий раб,
получивший фальшивую монету.
Забытая, любимая, - как я желал бы
воскресить то страданье в Буэнос-Айресе,
ту безнадёжную надежду.
Если бы вновь полюбить тебя
в доме моём - открытом в сторону порта,
если бы вновь встретить тебя утром в кафе, -
и чтоб ничего-ничего
ещё не случилось.
Чтобы не надо было ни о чём забывать,
рук твоих не вычёркивать из памяти,
и пусть одно остаётся - окно в беззвёздное небо.
Вчера я получил письмо - негаданно-нежданно.
"Не выразить, как мне невыносимо быть одной.
Невыносимо - до слёз, ведь мы друг друга любим,
но ныне
любовь опередила нас
и нежными руками
отсутствие скрывает наше".
Исписан весь листок.
И вот - конец.
Любовь моя ушедшая, я должен написать тебе,
я отвечаю:
Буэнос-Айрес, четвёртое, ноябрь, год тыща девятьсот
пятидесятый. Четвёртое, и
пленницей календаря - луна.
Нам так немного было нужно, чтобы были вместе:
уверенный шаг дня, прямая линия цветка,
определённость встречи.
Да, вот и всё, что было нужно.
Легла монета решкой, ковёр - изнанкой.
( Никто не виноват, что я живу, что так так живу...)
ночном самолёте, в бессчётных гостиницах.
(В скольких я останавливался?, на скольких
станциях и аэропортах сидел в вечном ожида -
нии: повезёт или нет с билетами?)
Менее всего я хотел бы, чтобы получилось нечто
автобиографическое и антологическое: две головы
Аидова пса лают с пишущей машинки, на которой пе-
репечатываю рождённые свободными стихи.
(Но у Цербера - три головы, третья - она
рычит с пеной злобы у рта - это скромность,
мерзопакостная тварь, каковая не существует
сама по себе, но вынуждена существовать,
будучи выдуманной другими.)
Мало-помалу я всё же пишу эту треклятую книгу,
навожу порядок, отбираю, меняю местами, к такой-то
маме. Мне даже начинает всё это нравиться - по край -
ней мере, в скромности меня не упрекнут.
(Слышу рычание Цербера, его три пасти вот -
вот укусят. Бросаю ему сухарики - тексты
танго.)
Эта нежность, и эти свободные руки -
кому подать их? Столько винограда -
зеленого для лисы; и жадным призывом
дверь настежь раскрыта - для никого.
Мы напекли хлеба - белейшего хлеба
для уже мертвых ртов,
налили чаю - холодного
от рассветного ветра.
Взяв инструменты, стали играть для слепого гнева
теней и забытых шляп. Мы уселись
за бесполезно накрытый стол
и в полночь, стыдящуюся себя,
выпили пунша.
Но - кому это нужно,
кому?
Я сорвал цветок, чтобы хоть на мгновение тебя ощутить в своей руке,
выпил бутылочку "божоле", чтобы заглянуть в колодец,
где неуклюже пляшет медведица-луна,
и вот - вернулся домой,
и в золотистом полумраке снимаю с себя словно пиджак, кожу
и слишком хорошо знаю, как одинок буду
посреди этого - самого многолюдного в мире - города.
Ты простишь меня за эти хныканья,
когда узнаешь: здесь холодно, капли дождя падают в чашку с кофе
и сырость на плесневелых лапках расползается повсюду.
Простишь меня, тем более что знаешь:
я думаю о тебе - постоянно, я - словно заведенная игрушка,
словно озноб лихорадки
или юродивый, что гладит пойманную голубку
и ощущает, как нежно сплетаются вместе пальцы и перья.
Я верю: ты ощущаешь,
что я ощущаю твое присутствие,
ты сорвала, наверное, тот же самый цветок, что и я,
и сейчас ты вернулась домой,
да, это так,
и мы уже не одиноки,
мы уже -
единая пушинка, единый лепесток.
Париж, 1951-1952